— Скажите, свидетельница, — прервал ее резкий голос. Полина замолкла, капли пота окрасились на ее лбу, кровь, казалось, просачивается сквозь тонкую кожу. — Скажите, свидетельница, — повторил голос, принадлежавший бывшему присяжному поверенному Самуилу Линингу…
Если бы синедрион существовал в наши дни, — Лининг был бы его главой. Но синедриона нет, и Лининг, в двадцать пять лет обучившийся русской грамоте, стал на четвертом десятке писать в сенат кассационные жалобы, ничем не отличавшиеся от трактатов Талмуда…
Старик проспал весь процесс. Пиджак его был засыпан пеплом. Он проснулся при виде Поли Белоцерковской.
— Скажите, свидетельница, — рыбий ряд синих выпадающих его зубов затрещал, — вам известно было о решении мужа назвать сына Карлом?
— Да.
— Как назвала его ваша мать?
— Янкелем.
— А вы, свидетельница, как вы называли вашего сына?
— Я называла его «дусенькой».
— Почему именно дусенькой?..
— Я всех детей называю дусеньками…
— Идем дальше, — сказал Лининг, зубы его выпали, он подхватил их нижней губой и опять сунул в челюсть, — идем далее… Вечером, когда ребенок был унесен к подсудимому Герчику, вас не было дома, вы были в лечебнице… Я правильно излагаю?
— Я была в лечебнице.
— В какой лечебнице вас пользовали?
— На Нежинской улице, у доктора Дризо…
— Пользовали у доктора Дризо…
— Да.
— Вы хорошо это помните?..
— Как могу я не помнить…
— Имею представить суду справку, — безжизненное лицо Лининга приподнялось над столом, — из этой справки суд усмотрит, что в период времени, о котором идет речь, доктор Дризо отсутствовал и находился на конгрессе педиаторов в Харькове…
Прокурор не возражал против приобщения справки.
— Идем далее, — треща зубами, сказал Лининг.
Свидетельница всем телом налегла на барьер. Шепот ее был едва слышен.
— Может быть, это не был доктор Дризо, — сказала она, лежа на барьере, — я не могу всего запомнить, я измучена…
Лининг чесал карандашом в желтой бороде, он терся сутулой спиной о скамью и двигал вставными зубами.
На просьбу предъявить бюллетень из страхкассы Белоцерковская ответила, что она потеряла его…
— Идем далее, — сказал старик.
Полина провела ладонью по лбу. Муж ее сидел на краю скамьи, отдельно от других свидетелей. Он сидел выпрямившись, подобрав под себя длинные ноги в кавалерийских ботфортах… Солнце падало на его лицо, набитое перекладинами мелких и злых костей.
— Я найду бюллетень, — прошептала Полина, и руки ее соскользнули с барьера.
Детский плач раздался в это мгновенье. За дверью плакал и кряхтел ребенок.
— О чем ты думаешь, Поля, — густым голосом прокричала старуха, ребенок с утра не кормленный, ребенок захлял от крика…
Красноармейцы, вздрогнув, подобрали винтовки. Полина скользила все ниже, голова ее закинулась и легла на пол. Руки взлетели, задвигались в воздухе и обрушились.
— Перерыв, — закричал председатель.
Грохот взорвался в зале. Блестя зелеными впадинами, Белоцерковский журавлиными шагами подошел к жене.
— Ребенка покормить, — приставив руки рупором, крикнули из задних рядов.
— Покормят, — ответил издалека женский голос, — тебя дожидались…
— Припутана дочка, — сказал рабочий, сидевший рядом со мной, — дочка в доле…
— Семья, брат, — произнес его сосед, — ночное дело, темное… Ночью запутают, днем не распутаешь…
Солнце косыми лучами рассекало зал. Толпа туго ворочалась, дышала огнем и потом. Работая локтями, я пробрался в коридор. Дверь из красного уголка была приоткрыта. Оттуда доносилось кряхтенье и чавканье Карл-Янкеля. В красном уголке висел портрет Ленина, тот, где он говорит с броневика на площади Финляндского вокзала; портрет окружали цветные диаграммы выработки фабрики имени Петровского. Вдоль стены стояли знамена и ружья в деревянных станках. Работница с лицом киргизки, наклонив голову, кормила Карл-Янкеля. Это был пухлый человек пяти месяцев от роду в вязаных носках и с белым хохлом на голове. Присосавшись к киргизке, он урчал и стиснутым кулачком колотил свою кормилицу по груди.
— Галас какой подняли… — сказала киргизка, — найдется кому покормить…
В комнате вертелась еще девчонка лет семнадцати, в красном платочке и с щеками, торчавшими как шишки. Она вытирала досуху клеенку Карл-Янкеля.
— Он военный будет, — сказала девочка, — ишь дерется…
Киргизка, легонько потягивая, вынула сосок изо рта Карл-Янкеля. Он заворчал и в отчаянии запрокинул голову — с белым хохолком… Женщина высвободила другую грудь и дала ее мальчику. Он посмотрел на сосок мутными глазенками, что-то сверкнуло в них. Киргизка смотрела на Карл-Янкеля сверху, скосив черный глаз.
— Зачем военный, — сказала она, поправляя мальчику чепец, — он авиатор у нас будет, он под небом летать будет…
В зале возобновилось заседание.
Бой шел теперь между прокурором и экспертами, давшими уклончивое заключение. Общественный обвинитель, приподнявшись, стучал кулаком по пюпитру. Мне видны были и первые ряды публики — галицийские цадики, положившие на колени бобровые свои шапки. Они приехали на процесс, где, по словам варшавских газет, собирались судить еврейскую религию. Лица раввинов, сидевших в первом ряду, повисли в бурном пыльном сиянии солнца.
— Долой, — крикнул комсомолец, пробравшись к самой сцене.
Бон разгорался жарче.
Карл-Янкель, бессмысленно уставившись на меня, сосал грудь киргизки.
Из окна летели прямые улицы, исхоженные детством моим и юностью, Пушкинская тянулась к вокзалу, Мало-Арнаутская вдавалась в парк у моря.